Виктор Эдуард Приб - Литература
- Проза







Виктор Эдуард Приб




МАЛЫШ





Книга для детей



Написана для моего внука Консти
и ему посвящается




В редакционной обработке

Лады Штраусс






Берлин-2011




На краях Света

Солнце обогнуло угол избушки, заглянуло в маленькое окошко над завалинкой, пошарило по размётанной постели, нашло мою белую голову и остановилось на ней. Я проснулся счастливый с беспричинной улыбкой, волнующей веснушчатые поляны на моем лице.

Глиняная кринка с молоком ждала меня на столе. Я вылетел из хаты, нахватал тут же на косогоре, где стояла хата, жменьку клубники и влетел обратно. Высыпал ягоду в миску, разбавил молоком, быстро и вкусно выхлебал свой завтрак. Меня подбрасывало и крутило желание жить и действовать. Сегодня я обязательно должен был обследовать последний край Света.

Я и вся моя семья жили на „хуторе“. Никто больше этого не знал, потому что так говорил только отец, который привёз это слово из своего детства, которое он провёл на хуторе своего отца в одной из немецких колоний на юге России – где-то очень далеко от моего „хутора“ в Сибири.

Слово это, в числе многих других, составляло язык нашей семьи. Наш язык представлял собой тарабарскую смесь из немецкого, украинского, польского и даже еврейского языков, которые знал отец, и смоленского простонародного диалекта, привнесённого матерью. Все это сдабривали всякого рода крылатые выражения и словечки, вычитанные из книг.

От „хутора“, когда-то маленького поселения в двух километрах от более крупной деревни, осталась со временем только эта последняя избушка, в которой и ютилась наша семья из семи человек. Большая деревня по соседству называлась «Центральная усадьба Чебулинского свиносовхоза», а наш хутор, с бывшей в нём когда-то коровьей фермой и этой потеряной избушкой, – «Второе отделение» свиносовхоза, или просто «Вторая точка».

Это свинохозяйство, вместе со своими отделениями и точками, было маленьким Вавилоном из осуждённых, сосланных и приписанных к нему немцев, чеченцев, калмыков и прочих „преступных наций“, которые наряду с русскими населяли и обслуживали его.

Наша избушка состояла из единственной комнаты с русской печкой посредине. Она стояла на открытом и некрутом косогоре, поросшем жёсткой степной травой. Это поле начиналось прямо под дверью и было окаймлено по верху белым и пушистым ковылём. Оно и снабжало меня клубникой к завтраку.

Напротив избушки, метрах в пятидесяти, на верхнем краю косогора, стояла рощица старых нетронутых берёз, между которыми было видно с дюжину кладбищенских крестов. Мимо кладбища и дальше через другое поле, которое засевалось в разные годы то пшеницей, то рожью, вилась тропинка, по которой отец ходил на работу.

Вниз от хаты тропинка вела к колодцу и дальше вниз – уже совсем еле заметная – к торфяному болотцу с лохматыми кочками, ивняком и кустами смородины. Весной болото превращалось в целое море, а летом совсем пересыхало.

Слева от хутора, там, где вставало солнце, открывался глазу кусочек тракта, поднимавшийся по противоположному склону вверх и влево. А справа солнце садилось за берёзовый светлый лесок, который смыкался внизу с болотом, а вверху с ржаным полем. В этом же леске скрывалась заросшая шпорышом и подорожником конная дорога. Она шла мимо кладбища и пересекалась около избушки с тропинкой.

Всё это пространство объединялось в моем сознании и в моей душе в мой двор, и в весь Белый Свет. Это были мои владения! Я их хорошо изучил и точно знал, что там, на краях этого света, находится.

На одном краю за лесом, куда уходила дорога, был базар, на который в одну из суббот, весной, уходили вслед за заходящим солнцем отец и мать. Но солнце они так ни разу и не догнали, потому что, возвращаясь на следующее утро, они выходили на опушку леса, а солнце уже вставало им навстречу на другом краю.

Зато за плечами отца всегда висел живой и страшно визгливый мешок. Дома из этого мешка высыпалась пара розовеньких поросят с закрученными в колечко хвостиками. Последнее было очень важно, потому что, если хвостик раскручивался и верёвочкой свисал к полу, то отец очень переживал. Такой поросёнок ничего не ел, а если ел, то высёрбывал одну юшку, оставляя гущу на дне. Расстроенный отец называл его тогда «шелудивым поросёнком», что, впрочем, относилось к летучим выражениям в языке нашей семьи и, при случае, вполне могло коснуться и кого-нибудь из детей.

А осенью отец с матерью снова уходили той же дорогой. Иногда они уезжали на одноконной бричке, если была возможность её взять в совхозной конюшне. Они брали с собой немного сала, или немного картошки, или чего там ещё Бог пошлёт и возвращались так же на восходе солнца с обновками для всех и для меня. Это был праздник. Если я получал, например, новую, пахнущую свежим машинным маслом рубашку и примеривал её, то уже никто не мог меня из неё вытащить – я так и засыпал в ней в эту ночь.

С того же края приезжал к „хутору“ старьевщик на одноконном фургончике. В обмен на кости, ржавые железяки и старые тряпки он давал мне такую прекрасную игрушку, которую я никогда ещё не видел! Какого-нибудь зверька, например, из глины. Потом, после произведённого со мной обмена, он уезжал к другому краю, где виднелся кусочек тракта.

Я к приездам старьевщика всегда готовился. Вокруг избушки, на месте других прежних домов, было много обвалившихся, заросших травой ям. Они служили мне складами, в которые я собирал меновой товар. Одна из ям, где хранилось старое ржавое железо, так и называлась «кузница».

Но дороже всего ценились кости. Они поступали частью со стола после их тщательной „полировки“. Этим словечком отец обозначал жадную тщательность, с которой дети, иногда в очередь один после другого, обгладывали эти кости. Из них часть коротеньких с круглыми концами я оставлял себе, потому что это были «бабки», в которые можно было играть, и хранил их.

Больше, чем где-либо ещё, было костей сразу за торфяным болотцем на противоположном косогоре, где когда-то была коровья ферма. Там, среди старых ям в заросшем бурьяном перегное, можно было найти даже целый коровий череп.

Иногда я находил кости, играя на кладбище. Кладбище было старое и часто, когда копали новую могилу, попадался либо череп, либо другие человеческие кости, которые так и оставались после этого лежать в траве, омываемые дождём и сушимые ветром.

Кладбища я никогда не боялся. Это было, пожалуй, самое интересное место на моем Свете. Здесь, на одном из старых, чуть заметных холмиков, рос огромный куст смородины, каких не было на торфяном болотце. Ягоды на нём всегда были крупные и чёрные.

Здесь же, на краю рощицы, на старой могилке, которую уже не было видно, стоял огромный крест из двух грубо отёсанных брёвен. Этот крест, по рассказам отца, поставили над своим почившим собратом кочевавшие когда-то здесь мимо калмыки. Никаких надписей на кресте не было. Я вскарабкивался на его перекладину и тогда он служил мне то просто мотоциклом, то лихим скакуном Буцефалом, смотря по настроению.

А весной на кладбище, в вершинах берёз, вили свои гнёзда сороки. Я точно знал, когда в этих гнёздах появлялись маленькие крапчатые яички. Тогда я вскарабкивался на берёзы и набирал осторожно несколько яиц из разных гнёзд. Никогда нельзя было разорять полностью одно гнездо, иначе сороки, хотя они вообще-то не умеют считать, замечали это и покидали гнездо. Я варил яйца на костре в ржавой консервной банке, набив её снегом, и наедался ими вдоволь.

Но самые вкусные вещи находил я на ухоженной могилке за синей оградкой. На ней стоял невысокий крест, к которому была прикреплена застеклённая коробка-рама. Внутри нее виднелась поблекшая фотография юноши, обрамлённая цветами из вощёной бумаги. На эту могилку в определённые дни, которые я, естественно, тоже хорошо знал, приходили две сухонькие сестры-старушки. После их ухода я находил на коробке, на самом кресте или на прожилинах оградки конфетки и печенье. Я так и понимал, что это положено мне, потому что я один лишь и жил на этом кладбище. К этой могилке я относился с особой нежностью и старался ухаживать за ней, если старушки долго не появлялись.

От кладбища виден был ещё один берёзовый лес за полем, куда вела тропинка. Там был другой край Света, куда уходил по утрам отец. Я, пожалуй, ни разу и не видел, как он уходил, иногда только слышал сквозь сон. Но зато всегда встречал его вечером около кладбища, когда отец возвращался – будь то зимой или летом.

Зимой всё вокруг заметало сугробами снега, и отец помечал свою тропинку прутьями-вешками, воткнутыми вдоль неё по краю. В сидоре, в котором он носил с собой свой обед из дома, всегда оставалось для меня что-нибудь вкусненькое «от зайчика», как говорил мне, улыбаясь, отец.

Больше всего мне нравилась большая жёлтая шкурка от старого солёного сала, облепленная крошками хлеба и отцовской махоркой. Лучше запаха и вкуса этой шкурки я не знал ничего. Усталый отец брал меня, жующего эту шкурку, за руку или сажал на свои широкие плечи, и мы шли домой.

Третий край Света я не любил и даже не хотел им интересоваться. Туда уезжал старьевщик, увозя своё невиданное богатство и мои запасы. Оттуда, со стороны тракта, всегда привозили на бричке или в санях-розвальнях гробы с покойниками.

На кладбище собирались тогда плачущие люди, которые сначала закапывали привезённый гроб, а потом расходились по кладбищу по двое или по одному, приседали на старые бугорки или на лавочки там, где были оградки. Кладбище наполняли тёмные и сгорбленные фигурки и оно становилось от этого молчаливо-живым.

В такие моменты я страдал, наблюдая всё это с какого-нибудь края кладбищенской рощи, никем не замеченный. Когда кладбище пустело, я входил в него боязливо и отчуждённо. И, как нелепая рана, торчал среди зелени или белого снега коричневый глиняный холмик с ослепительно белым деревянным крестом. И долго ещё привыкал я к чужаку на кладбище, пока не покрывался холмик снегом или травою, а крест становился серым от дождей и ветра. Всё проходит. Проходили и мои страдания.

Ничего не знал я о четвёртом крае Света. Туда не вела ни одна дорога. Тропинка же вилась до колодца и дальше лишь до торфяного болотца. За болотцем, где была коровья ферма с костями, дальше и влево от неё, шли вверх до горизонта засеянные чем-то поля. Но я знал, что самый-то настоящий край Света был не там, а немного в стороне: между этими полями с фермой и болотом. Там, за овражком, плавно всходило до самого неба поле, которое, в отличие от родного косогора, было покрыто сочной, зелёной травой. И на самом его краю, корнями в горизонт, а верхушками в седые перья облаков, росли белыми стволами в голубом небе три берёзы: две вместе, а одна чуть в стороне.

За этими берёзами кончалось всё! И кончалось мое воображение. Из-за этих берёз – то ли с неба, то ли где-то внизу под ними, как из преисподней – доносился в тишине моего Света отдалённый гул. Это рокотал день и ночь в нескольких километрах от „хутора“ Транссиб, который я никогда не видел, и о котором не мог на моем Свете ничего знать.

Всё, чего я не знал, но слышал непонятного от отца о другой его жизни в Украине, о войне и Германии и ещё о многом другом – всё было для меня за этим краем. И казалось мне, что стоит только один единственный разок заглянуть за этот край, и всё станет сразу зримым и понятным, представится как обширная панорама, наблюдаемая с высокого обрыва.

Этот край, правда, страшил меня, но и неудержимо манил, будоража и холодя душу, где-то под ложечкой и выше в груди. Я давно уже собирался с духом, чтобы дойти до этих берёз – две вместе и одна немного в стороне – и заглянуть за край.

Сегодня я проснулся с чувством, что этот день настал. Всё же, для верности, я решил взять с собою Арапа...
Полный текст детской книги

Все мои литературные манускрипты
(pdf-дигитальскрипты)